Hат Пинкертон и современная литература




НазваниеHат Пинкертон и современная литература
страница2/4
Дата публикации19.02.2015
Размер0.77 Mb.
ТипЛитература
lit-yaz.ru > Литература > Литература
1   2   3   4

3
Но многомиллионному готтентоту нужен Бог. Ему нужен вождь, за которым идти, ему нужен герой, пред которым скло­ниться. Вы помните, исступленный Томас Карлейль неистово восклицал:

“Преклонение перед героем! Благоговение пред кем-то, кто выше тебя, да есть ли что благороднее в душе человеческой? Это чувство до сего часу и во все часы — одно животворит нашу душу! Религия зиждется на нем, не только язычество, но и другие рели­гии, выше и чище, — все религии зиждутся на нем. Преклонение перед героем, падение перед ним во прах, смиренное восхище­ние, умиление, пламенное, безграничное, пред благороднейшим, пред богоподобным обликом человеческим, — да разве не здесь зерно самого христианства?.. Величайший изо всех героев есть Тот, пред Кем немеют уста мои... И так радостно думать, что са­мый пошлый, самый скептический, самый фальшивый и самый бесплодный век, что даже и он не в силах расстаться с этим свя­тым обожанием героев, — которое вечно присуще человечеству”. (Саrlyle. On Heroes... etc. Lecture I). [О Карлейле см. примечания к статье “Современные Ювеналы”. В данном случае имеется в виду сочинение Карлейля “On Heroes, hero-worship and the heroic in History” (“Герои, почитание героев и героическое в истории” (1841), посвященное гениальным историческим деяте­лям, которые ведут за собой толпу и определяют ход истории.]

О, миллионному готтентоту тоже присуще это святое жела­ние — и он тоже стремится создать героя по образу и по подобию своему.

Но те великие мысли, великие страсти, то великое самоистя­зание, самосжигание души, которое мы знали в прежних героях — оно не для него. Он, который смеется, когда видит кастрюлю, надетую вместо шляпы, и плачет, когда теряет серебряный рубль — в самом деле не взять же ему себе в герои Бранда, Сольнеса или доктора Штокмана! Нет, самим Богом предназначено, чтобы он своим идолом, своим героем, своим вождем и своим идеалом из­брал Гороховое пальто, сыщика Ната Пинкертона, — чтобы именно в этом образе он воплотил все доступные ему идеи о возможном величии души человеческой.

Было бы так странно, если б это случилось иначе.

Когда творчество было соборным, народный идеал воплощался в Магомете, в Одиссее, в Микуле Селяниновиче, в Робине Гуде; а потом, когда “из полы в полу” творчество от народа перешло к народной интеллигенции, — Робинзон, Чайльд Гарольд, Дон Кихот, пускай даже Гуак и Рокамболь стали носителями общественных идеалов, — эти рыцари, бродяги, разбойники с возвышенной душой. Но шпиона, но сыщика, но Гороховое пальто мы могли избрать в вожди и герои только теперь, при миллионном, всемирном готтентоте.

Вглядитесь же попристальнее в этого полубога, не брезгайте им, не вздумайте отвернуться от него. Миллионы человеческих сердец пылают к нему любовью и в восторге кричат ему: осанна! Он народный избранник и помазанник, будьте же почтительны к нему.

Пусть эти книжки, где печатается его Одиссея, пусть они беспомощны, безграмотны, пусть они даже не литература, а жалкое бормотание какого-то пьяного дикаря, вдумайтесь в них внимательно, ибо это бормотание для миллионов душ человеческих сладчайшая духовная пища.

Да, у этой сыщицкой литературы, какова бы она ни была, есть одно великое свойство: она существует. И кто знает: может быть, сейчас она единственная реальность в духовном обиходе человечества. Может быть, нам только мерещится, что есть книги Суинберна, Метерлинка, Брюсова, Мережковского, Гамсуна. Может быть, эти книги — призрак, мираж, дунут на них, и их нет, но несомненны в своем бытии, но необходимы, но неизбежны для современного человечества эти книги о подвигах Пинкертона.

И порою мной овладевает мистическое чувство: мне кажется, что в мире нет ничего, а один только Нат Пинкертон, что весь мир — это Нат Пинкертон, раздробленный на мельчайшие части, что вы, я и все люди, и все вещи, и все дела суть некая эманация одного и всемогущего божества — сыщика Ната Пинкертона.

Да, все только тени, все только призраки, и существуют постольку, поскольку существует Нат Пинкертон. А как несомненно бытие Пинкертона!

Недавно мне попалась такая цифра: в одном только Петербурге за один только май месяц этого года — по самым официальным сведениям — сыщицкой литературы разошлось 622 300 экземпляров.

Значит, в год этих книжек должно было выйти в Петербурге что-то около семи с половиной миллионов.

“Как будто цифра не так и велика”, — подумал я и для сравне­ния нашел другую цифру. Эта другая цифра напечатана в “Био­графии...” Достоевского. Там сказано, что в 1876 году в двух тыся­чах экземпляров вышло “Преступление и наказание” и что эти жалкие две тысячи продавались с 76-го по 80-й год, и все никак не могли распродаться.

А это было в эпоху высшей славы великого писателя, когда, по словам его биографа, “он истинно гордился успехом своих сочинений” (Биография, письма и заметки из записной книжки. СПб., 1883). Две тысячи экземпляров в пять лет, — и величай­ший из гениев нашей земли гордится такой громадной цифрой. Две тысячи книжек в пять лет — это четыреста книжек в год. Столкните эти все цифры и вы поймете, почему я говорю о по­топе.

Лучшая книга лучшего писателя в лучшую пору его славы от­мечена цифрой 400, а бред и бормотание каких-то ашантиев и готтентотов отмечаются цифрой семь с половиною миллионов. Барахтаются, цепляются эти четыреста, но миллионы идут, как стена, и возрастают в страшной прогрессии, и все великое дела­ют призраком, а себя устанавливают в мире как единый факт и реальность.

Всмотритесь же внимательнее в Ната Пинкертона!

4
Вы помните, десять лет назад в Лондоне, в тихой и отдален­ной улице Бэкер-Стрит, у одинокого камина засел мечтательный и грустный отшельник, поэт, музыкант и сыщик, пленительный Шерлок Холмс.

У него артистически длинные пальцы, он меланхолик и, если у него тоска, он либо читает Петрарку (“Тайна долины Баскомб”), либо целыми часами иг­рает на скрипке (“Норвудский подрядчик”). Он так хорошо понимает музыку, отчасти он сам композитор. В очерке “Союз рыжих” он спешит на концерт Сарасате и, вы помните, он говорит:

— В программе объявлено, что будет немецкая музыка, а я ее больше люблю, чем итальянскую и французскую. Она глубже, а это-то мне и нужно.

Весь вечер в безумном восторге сидит он в концертной зале, и отбивает такт длинными тонкими пальцами. Он очень образо­ван, написал по химии диссертацию и любит говорить афоризмами. Omne ignotum pro magnifico [Все неведомое кажется прекрасным (лат.)], — говорит он и может на память цитировать письма Флобера к Жорж Занд. Да, он сыщик, но он мог бы быть лермонтовским Демоном или Печориным, шпионство не ремесло для него, а — как он сам говорит, — протест против жизненных будней, бегство от великой тоски. Закончив один особенно великий подвиг, вы помните, — он говорит:

— Это дело спасло меня от скуки. Увы, я чувствую, мной опять овладевает тоска. Вообще, вся моя жизнь — это сплошное усилие избавиться от будничной обстановки нашего существования. Эти маленькие задачки, которые я разрешаю, слегка облегчают мне бремя жизни.

Ах, мы так любим Шерлока Холмса. “Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес” [Строка из стихотворения А.С.Пушкина “К портрету Чаадаева” (1820)].

В шпионстве он идеалист и поэт. Он шпионит ради шпионства, а не ради славы, не ради денег, не ради наград. Здесь он бескорыстен, как и всякий герой. И когда, после страшного напряжения всех своих сил душевных, после чудес наблюдательности и вдохновенных прозрений, после мучительных прыжков логики он, наконец, распутывает запутаннейшие узлы чужих козней и злодеяний, как красиво и как величаво передает он тогда все нити от этих узлов бездарному инспектору Лестраду, а сам, тоскующий и одинокий, удаляется снова к себе в уединение на Бэкер-Стрит.

Он презирает и деньги, и славу, и почести. Пусть все это возьмет себе бездарный полицейский инспектор, а с Холмса довольно собственного величия.

Как прекрасен он в такие минуты! Полицейский инспектор с изумлением спрашивает:

— Вы не желаете, чтобы в моем докладе по начальству было упомянуто ваше имя?!

— Не имею ни малейшего желания. Самое дело служит мне наградой.

Бедный полицейский инспектор, ему не понятна душа поэта. Он не читал “Строителя Сольнеса” [Драма норвежского драматурга Генриха Ибсена “Строитель Сольнес” (1892) входила в круг чтения образованных чита­телей.]. Он не знает, что всякий подвиг — есть “вещь в себе”. И ему ли понять это гордое слово, обращенное поэтом к поэту:
Ты царь. Живи один. Дорогою свободной

Иди, куда влечет тебя свободный ум,

Усовершенствуя плоды любимых дум,

Не требуя наград за подвиг благородный.

Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд...

[Из стихотворения А. С. Пушкина “Поэту” (1830)]
Но Шерлок Холмс, тот проникнут этими заветами насквозь. Ибо в нем каждый вершок — поэт. Искусство для искусства — вот его закон и пророки. А если он иногда и “требует наград за под­виг благородный”, — то до слез умилительно читать, каковы эти награды. Вы думаете, деньги — о нет! Я никогда не забуду, как один презренный немецкий принц, которого Холмс только что пытался избавить от притязаний его прежней любовницы, сказал нашему поэтичному сыщику:

— Я вам бесконечно обязан. Пожалуйста, скажите, чем вас воз­наградить. Вот кольцо.

Принц снял с пальца кольцо с очень крупным, конечно, изум­рудом и протянул его на ладони Холмсу. Но что же делает Холмс? О, конечно, Холмс отрицательно качает головой и указывает глазами на карточку бывшей любовницы принца:

— Ваше высочество, — говорит он, — обладает более ценным для меня сокровищем.

— Пожалуйста, назовите его.

— Карточка.

Принц смотрит на него с изумлением.

— Карточка Ирены! Ну, конечно. Берите, берите ее!

— Благодарю вас. Моя роль окончена. Имею честь кланяться.

Холмс круто поворачивается и, как бы не замечая протянутой руки принца, выходит из комнаты.

Вот жесты и слова настоящего героя. Это те вечные, героиче­ские слова и жесты, которыми всегда отвечали презренной толпе великие люди всех веков.

Как жаль, что не Шиллер — автор Шерлока Холмса!

Холмс стал выпрашивать карточку этой дамы, ибо, вы догады­ваетесь, он беззаветно влюбился в нее.

Это ничего, что он хотел ей напакостить и шпионил за нею, как мог. Он любил ее и тогда, — не пошлой, конечно, не грубой любовью, какою любим мы все, а тонкой, эфирной, особенной, как любят поэты и сыщики. Таким его воспевает его восторжен­ный менестрель и летописец — лорд Артур Конан Дойль.

Но вот произошло нечто необычайное.

Этот романтический, нежный, рыцарский образ вдруг, на на­ших глазах, изменяется, перерождается, эволюционирует, отры­вается от своего создателя, Конан Дойля, как ребенок отрывает­ся от материнской пуповины, и как миф, как легенда начинает са­мостоятельно жить среди нас.

Появляется во всем мире множество безымянных книжек о подвигах Шерлока Холмса, его лицо изображается на табачных коробках, на рекламах о мыле, на трактирных вывесках, о нем со­чиняются пьесы, и дети затевают игры в “Шерлока Холмса”, а газеты всех стран делают это имя нарицательным. Все дальше и дальше уходит Шерлок Холмс от своего первоначального источника, все больше кипит и бурлит вокруг него соборное, коллективное, массовое, хоровое, мировое творчество.

В основе происходит то же, что было когда-то, когда творился и жил живой жизнью мужицкий, народный эпос.

И тогда ведь тоже брали какого-нибудь случайного героя или какое-нибудь случайное событие — и всей массой, инстинктивно, незаметно, стихийно, в течение двух-трех веков так всасывали его в себя, так наполняли его своим содержанием, так бессознательно приспособляли его к своим вкусам и своим идеалам, что он совершенно утрачивал свои прежние черты, обтесывался, как камушек в море, и поди потом разбери, что осталось от египетского царя Коучеся, когда миф о нем, через тысячи лет перейдя от Нила к реке Днепр, превратил его в Кащея бессмертного. Поди разбери в Илье Муромце, что осталось в нем от Рустема иранских легенд, и докопайся до индусского Кришны, которого русское, мужицкое, соборное творчество превратило в Добрыню Никитича “с неученым, а рожденым вежеством”.

Точно то же произошло, говорю я, и с Шерлоком Холмсом. Многомиллионный читатель, восприняв этот образ от писателя, от Конан Дойля, стал тотчас же незаметно, инстинктивно, стихийно изменять его по своему вкусу, наполнять его своим духовным и нравственным содержанием — и бессознательно уничтожая в нем те черты, которые были ему, миллионному читателю, чужды, в конце концов отложил на нем, на его личности свою многомиллионную психологию.

И таким образом получился, впервые за все века городской культуры, — первый эпический богатырь этой культуры, первый богатырь города, со всеми признаками и особенностями эпического богатыря.

Только: при деревенской культуре такое преобразование случайного лица в эпического героя, или эпического героя одной страны в эпического героя другой — происходило в течение двух-трех веков, а при культуре городской, когда так дьявольски ускорился темп общественной жизни, это случилось в 3-4 года. Только и разницы, что в этом.

И когда прошло три-четыре года, после того, как Шерлок Холмс оторвался от своего индивидуального, случайного создателя и канул в самую глубь многомиллионного моря человеческого, он вынырнул оттуда на поверхность и, снова воплотившись в литературе, предстал перед нами, как нью-йоркский сыщик, король всех сыщиков — Нат Пинкертон.

Боже, как сильно он переменился за эти 3-4 года, и как знаменательна эта перемена! Есть ли что в мире сейчас знаменатель­нее ее?

И вот чуть только Шерлок Холмс оторвался от своего индиви­дуального творца и перешел к творцу коллективному, как тотчас же он утратил все те нарочито поэтические и романтические черты, которые так усложняли и украшали его личность.

Конечно, не Бог знает что такое, эти романтические черты, — они только перелицованные лоскутки прежней байроновой и шеллевской идеологии, пришитые к Холмсу на живую нитку ловким литературным портным.

И к тому же лоскутки эти так пристегнуты, что все швы нару­жу; тем не менее были же эти лоскутки на Шерлоке Холмсе, и ли­тературный закройщик зачем-нибудь да счел нужным их к своему герою пристегнуть.

Здесь же — (подчеркиваю) — стоило только Шерлоку стать ге­роем соборного творчества, как все эти героические, романтиче­ские и поэтические лоскутки моментально оказались отодранны­ми. Видимо, в них пропала и надобность.

Куда девались тонкие пальцы Шерлока Холмса, и это гордое его одиночество, и величавые его жесты? Куда девался Петрарка? Где Сарасате с немецкой музыкой, “которая глубже француз­ской”? Где диссертация? Где письма Флобера к Жорж Занд? Где грустные афоризмы? Где подвиг как самоцель? Где гейневский юмор и брандовский идеализм?

Все это, все исчезло и заменилось — чем? Огромнейшим кула­ком.

“Злодей! — зарычал великий сыщик и сильным ударом свалил преступника на пол”, — здесь единственная функция Ната Пин­кертона.

В одной книжке о подвигах Ната Пинкертона, в “Павильоне крови”, читаю:

“Сыщик нанес преступнику удар по голове, так что тот ли­шился сознания и через несколько секунд был уже связан”.

В другой книжке — “Заговор негров”, читаю:

“Нат Пинкертон нанес негру еще один страшный удар снизу по руке, а в следующий момент вонзил нож до рукоятки в грудь Самми. Тот, с пронзительным воплем, опрокинулся назад”.

В третьей книжке— “Велосипедист-привидение”, читаю:

“В этот момент сыщик поравнялся с преступником и на пол­ном ходу нанес ему такой удар кулаком в бок, что тот на секунду потерял власть над велосипедом”.

В четвертой книжке — “Таинственный конькобежец”, читаю:

“Сыщик моментально подлетел, бросился на него, вырвал револьвер и нанес ему несколько сильных ударов по голове, так что совершенно оглушил негодяя и после этого сейчас же наложил ему наручники”.

Я прочитал пятьдесят три книжки приключений Ната Пинкертона — и убедился, что единственно, в чем Нат Пинкертон гениален, это именно в раздавании оплеух, зуботычин, пощечин и страшных, оглушительных тумаков.

Василий Буслаевич, — помните, — тоже обладал таким дарованием:
Которого возьмет он за руку,

Из плеча тому руку выдернет...

Которого хватит поперек хребта,

Тот кричит, ревет, окорачь ползет, —
но ведь это же была не единственная доблесть Василия Буслаевича. Ему и “грамота во наук пошла” и “петье ему во наук пошло”, здесь же нет ничего — один воплощенный кулак, и готовность во всякое время раздробить чужую скулу. В мужицком эпосе Святогор, Вольга Святославович, Алеша Попович — какие это пышные и многообразные личности. У каждого свой душевный напев, свой аромат душевный, — и навеки останется для меня величайшей тайной: откуда взялось то проникновение в чужую духовную сущность, которое проявил в своих песнях наш дикий, лохматый мужик.

Но городскому эпосу душа Пинкертона оказалась излишней. У Пинкертона вместо души — кулак, вместо головы — кулак, вместо сердца — кулак — и действие этого кулака от него только и требуется.

Кулак во всех формах и во всех проявлениях: Пинкертон стреляет, колет, режет, рубит людей, как капусту, безо всякой жалости — и если подсчитать, сколько он истребил человеческих существ в десяти только книжках своих “похождений”, то получится население хорошего провинциального города. Я уверен, что в Нью-Йорке есть специальное кладбище для жертв этого Ната Пинкертона, и что погребальные процессии день и ночь тянутся туда непрерывно. В книжках о Пинкертоне то и дело читаешь:

“В этот момент открылась дверь, и в комнату ворвался Нат Пинкертон... Завязалась борьба, окончившаяся полным поражением китайцев. Из них десять человек было убито, в том числе и Лун-Тса-Ханг, остальные арестованы” (“Кровавый талисман”).

Или:

“Прогремел выстрел, и преступник упал.

Остальные струсили и побежали к выходу. Один из них сва­лился, сраженный пулей в ногу, а другой споткнулся на него и то­же упал... Один из преступников уже скончался: пуля засела у него в голове. Атаман без сознания плавал в луже крови на полу, у третьего была прострелена нога” и т.д., и т.д. (“Желтые черти”).

Но ведь это не так и плохо; все герои на то и герои, чтобы проливать как можно больше человеческой крови. Важна только та идея, которая освящает это пролитие, важно то “во имя”, кото­рому служит герой. Во имя же чего убивает Пинкертон ежеднев­но по нескольку человек? Какая высшая цель оправдывает в его глазах его нечеловеческое кровопийство?

Цель эта почти исключительно и единственно — месть, зуб за зуб, отмщение, возмездие. Других целей он знать не знает. “Дос­тойное наказание”, “заслуженная кара” — эти слова не сходят у него с уст. И все вокруг него — самые благородные люди — только и делают, что вопиют о мщении.

Приходит к Пинкертону бродяга и говорит:

— Я был свидетелем преступления, и хочу, чтобы преступник получил заслуженную кару.

— Желание похвальное! — отзывается Пинкертон (“Павильон крови”).

Зовет Пинкертона сановник и говорит:

— Я уверен, что благодаря вам виновные будут достойным об­разом наказаны (“Похитители динамита”).

Месть до странности обаятельна в Пинкертоновом мире. Ко­гда у одной женщины погибла дочь, и Пинкертон сообщил ей об этом, она тотчас же — буквально! буквально! — “начала умолять его во что бы то ни стало найти и наказать убийцу”.

Пинкертон, чтобы успокоить ее, сказал:

— Я предам убийцу в руки правосудия.

Несчастная мать тотчас же забыла свое страшное горе, и мще­ние для нее оказалось лучшим целебным бальзамом (“Кинемато­граф в роли обличителя”).

В другой повести под названием “Лунатик” — дело оказалось еще лучше. Бедная почтенная старушка только что потеряла сы­на. Он упал с четвертого этажа и, окровавленный, лежит в гробу. Пинкертон подходит к безутешной матери и в один миг утешает ее такими магическими словами:

— Мистрис Макензи, прошу Вас успокоиться: клянусь Вам, что найду негодяя, совершившего это подлое злодеяние.

Старушка тотчас же забывает про смерть сына и успокаи­вается.

— Ведь вы, вероятно, и сами хотите, — продолжает утешать ее сыщик, — чтобы убийца вашего старшего сына получил заслужен­ное наказание?

О, конечно, она хочет. Еще бы ей не хотеть!

— Я доверяюсь вам вполне, мистер Пинкертон! — говорит она. — Вы правы: подлый злодей и убийца не должен избежать ка­ры, он должен умереть на электрическом стуле. Такое решение совершенно успокаивает ее. И когда безымянный автор “Похождений сыщика Ната Пинкертона” желает бесконечно обрадовать вас, читателей, и доста­вить вам истинное удовольствие, он в последних строках своего повествования непременно сообщает вам, что “большинство из преступников на многие годы очутились в тюрьме, а двое были приговорены к смертной казни”.

Радуйтесь, и веселитесь, и хвалите величие Пинкертона! В ка­ждой книжке он уготовал вам такое приятное утешение.

Из книжки “Церковные грабители” многомиллионный чита­тель с восторгом узнает:

“Вилланд и Бегерсон были приговорены к смерти и казнены, а жид Джон Леви на многие годы отправился в тюрьму. Нак Форсел умер на электрическом стуле”.

Радость читателя увеличивается, когда в книжке “Заговор негров” он читает:

“Суд... приговорил Тома Сайера к смертной казни; а всех ос­тальных негров ко многим годам тюремного заключения...”

Или когда в книжке “Хищник китайской курильни” он доходит до следующих строк:

“Схваченные негодяи понесли заслуженное наказание: хищ­ник курильни, Хунг-Инги-Санг, хозяин притона, Чунг-Линг-Хи, и заманивающий жертвы китаец были присуждены к смертной казни и покончили свои дни на электрическом стуле. Остальных приговорили ко многолетней каторге, на которой большинство из них и умерло”.

Нет буквально ни одной такой книжки, где бы нам не был по­дан этот успокоительный бальзам. И если случайно окажется, что, вместо смертной казни, преступника приговорили только к тюрьме или к каторге — нас считают нужным утешить и как бы из­виниться перед нами: каторга многолетняя — и преступник все равно на этой каторге умер. Иначе как-то конфузно было бы за Ната Пинкертона.

А теперь видите, как превосходно:

“Иосиф Гаррон и Биль Эверт оба были казнены на электриче­ском стуле, а Фреда Гаргама приговорили к пятнадцатилетнему тюремному заключению. Он не дожил до истечения срока наказания и спустя полгода скончался в тюрьме от чахотки” (“Гнездо преступников под облаками”).

Ура! Скончался в тюрьме от чахотки! Преступник скончался в тюрьме от чахотки! Славьте же, славьте Пинкертона, громче пой­те ему псалом! Всю свою душу отдал Нат Пинкертон этой великой задаче, чтобы как можно больше преступников умирало в тюрьме от чахотки, и он не был бы герой, и он не был бы титан, если бы хоть один преступник избежал у него этой участи. Все преступни­ки должны умирать от чахотки, — на то они и преступники. И, видно, очень нужно многомиллионному читателю Пинкерто­на, чтобы преступников непременно казнили на электрических стульях, чтобы их сажали на двадцать, на тридцать лет в тюрьму, раз каждая книжка непременно, во что бы то ни стало, заверша­ется успокоительным извещением, что именно так и произошло. Очевидно, этого требует эстетика. Ни одного раскаявшегося пре­ступника, ни одного преступника, прощенного Пинкертоном, от­пущенного на волю, — нет, всех до одного он истребляет и зара­нее, злорадно захватив преступника в руки и связав его веревкой, он глумится над ним и подразнивает его:

— Клянусь, ты умрешь на электрическом стуле.

И ни одной ошибки не делает Пинкертон. Эстетика много­миллионного читателя требует с самого начала рассказа — пол­ной уверенности, что преступник умрет от чахотки или будет приговорен к смертной казни, что кровавая месть осуществится во что бы то ни стало — иначе на что же ему Пинкертон?

И чтобы еще больше обрадовать этого миллионного читате­ля, ему тут же сообщается, что “Нат Пинкертон, доказавший всю силу своего огромного таланта, получил за свои труды от страхо­вого общества “Унион” необыкновенно высокое вознагражде­ние” (“Патерсонские поджигатели”).

И еще:

“Когда Нат Пинкертон передал владельцу плантаций, Джону Кейсу, бумажник покойного сына, старик, со слезами на глазах, высказал ему свою благодарность и выдал сыщику крупную сумму в вознаграждение за труды” (“Заговор негров”).

И хорошо, и приятно миллионному читателю. Все в этих книжках так хорошо и прекрасно: преступники истребляются на электрических стульях, идеальные герои получают бумажники; кровавая месть царит, как и в Патагонии, а гениален тот, у кого самый сильный кулак.

Да здравствует Нат Пинкертон, владыка, идеал и герой мил­лионов!
1   2   3   4

Похожие:

Hат Пинкертон и современная литература iconРабочая программа Дисциплины «современная коми литература»
Лейдерман Н. Л. Современная русская литература: 1950-1990-е г г в 2-х т.: Учебное пособие для вузов. М., 2003

Hат Пинкертон и современная литература icon«Современность сквозь призму литературы»
Е беседы на темы: «Современный герой и его автор», «Литературная автобиография Ленинграда-Петербурга», «Место литературы в современном...

Hат Пинкертон и современная литература iconСовременная литература

Hат Пинкертон и современная литература iconНовые поступления ноябрь 2013 содержание русская литература до 1917...
Дубровский; Капитанская дочка : романы : [для старшего школьного возраста] / А. С. Пушкин; художник Д. А. Шмаринов : [авт вступ ст...

Hат Пинкертон и современная литература iconНовые поступления июнь 2013 г. Содержание мировая литература 1 русская...
Илиада / [пер с древнегреч. Н. Гнедича]; Одиссея : [поэмы] / Гомер; [пер с древнегреч. В. Жуковского]; авт предисл. А. С. Кушнер....

Hат Пинкертон и современная литература iconНовые поступления июль сентябрь 2013 г. Содержание русская литература...
Бесы : [роман] / Федор Достоевский. Москва : Эксмо, 2012. 603, [2] с. (Русская классика)

Hат Пинкертон и современная литература iconЭлектронные библиотеки
Библиотека Максима Мошкова: классическая, современная, русская, зарубежная литература

Hат Пинкертон и современная литература iconЭлектронные библиотеки
Максима Мошкова Электронная библиотека: классическая и современная, русская и зарубежная литература; поэзия; советская и зарубежная...

Hат Пинкертон и современная литература iconАмирова Р. И. ст преподаватель Медведева Л. А
Современная Западная социология. Словарь. М., Политическая литература,1990. С. 307

Hат Пинкертон и современная литература iconРасписание курса лекций
А. Н. Губайдулина «Современная русская литература: темы, сюжеты, имена». Лекция 1



Образовательный материал



При копировании материала укажите ссылку © 2013
контакты
lit-yaz.ru
главная страница