Книга написана тринадцать лет тому назад, была напечатана тогда почти целиком в журнале и сразу вышла отдельным изданием. Потом ее издали в Англии, сша, Германии, Франции и Китае.




НазваниеКнига написана тринадцать лет тому назад, была напечатана тогда почти целиком в журнале и сразу вышла отдельным изданием. Потом ее издали в Англии, сша, Германии, Франции и Китае.
страница1/5
Дата публикации15.01.2015
Размер0.85 Mb.
ТипКнига
lit-yaz.ru > Военное дело > Книга
  1   2   3   4   5
ПРЕдИСЛОВИЕ К ТРЕТЬЕМУ ИЗдАНИЮ

Книга написана тринадцать лет тому назад, была напечатана тогда почти целиком в журнале и сразу вышла отдельным изданием. Потом ее издали в Англии, США, Германии, Франции и Китае. Непосредственным толчком взяться за нее стали настоятельные просьбы знакомых и малознакомых людей опубликовать к столетию Ахматовой адресованные мне ею письма, по крайней мере, ту их часть, которая носит не только личный характер. Я начал книгу как вольный комментарий к этим письмам, название «Рассказы о Анне Ахматовой» - самое непосредственное и немудреное обозначение того, чем я занимался, пока писал. Подзаголовок «Из книги "Конец первой половины ХХ века"» был поставлен как намек - для читателя и обет для автора о будущем ее осуществлении.

Замысел получил развитие в «Поэзии и неправде» и «Славном конце бесславных поколений» - под таким названием обе вещи вышли одной книгой в издательстве «Вагриус» в 1998 году.

«Рассказы» были написаны до публикации в недавние годы некоторых стихотворений и прозаических записей Ахматовой из ее архива. Иногда в них, равно как и в ряде новых научных исследований, можно найти уточнения к каким-то фактам и беседам, которые я, когда писал, приводил по памяти. Какие-то, по счастью, достаточно редкие, пассажи книги, оказалось, в той или иной степени дублируют что-то из опубликованного. Что касается появившихся позднее мемуаров, они, повторяя уже известное, ни­чего к «Рассказам» не прибавили. Словом, готовя это издание, я не видел убедительных оснований для пе­реработки прежнего с учетом «ахматовианы» послед­них лет.

Однако творческий импульс, заложенный в стихах Ахматовой, в ее живой речи и жестах, в самой ее личности и даже в обстоятельствах, сопутствовав­ших ее словам и тем событиям, в которых она принимала участие, — вызывает при чтении ее много раз читанной поэзии или воспоминании того, о чем не однажды вспоминал, эффект, сходный со зри­тельным: бросая случайный взгляд на уже виденное, неожиданно видишь то, чего прежде не замечал, от
удивления шире раскрываешь глаза, отчего замечаешь еще больше, и так далее. За время, прошедшее после первого издания «Рассказов», этот процесс не останавливался и привел к пониманию некоторых вещей, тогда выглядевших размытыми или ускользнувших от внимания. Мне показалось естественным прибавить к той книге эти новые наблюдения, выделив более значительные и завершенные в раздел «Дополнений», а ряд относительно мелких включив в самый ее текст. Приношу извинения читателю за неизбежные в таких случаях, хотя и старательно сво­дившиеся мною до минимума, повторения некото­рых фактов или соображений.
...если попадется на глаза или на мысль знако­мый человек и мы припоминаем его забытое имя, то всякое другое припоминаемое имя не вяжется, потому что нам непривычно мыслить его в сочетании с этим человеком, и дотоле отвергается, пока не представится настоя­щее имя, при появлении которого мы тотчас замечаем привычную связь представлений и ус­покаиваемся.

блаженный августин, «Исповедь», X, 19

Мне приснился сон: белый, высокий, ленинградский потолок надо мной мгновенно набухает кровью, и алый ее поток обрушивается на меня. Через несколь­ко часов я встретился с Ахматовой; память о сновидении была неотвязчива, я рассказал его. — Не худо, — отозвалась она. — Вообще, самое скуч­ное на свете — чужие сны и чужой блуд. Но вы за­служили. Мой сон я видела в ночь на первое октября. .-• После мировой катастрофы я, одна-одинешенька, стою на земле, на слякоти, на грязи, скольжу, не мо­гу удержаться на ногах, почву размывает. И откуда-то сверху расширяясь по мере приближенья и по­этому все более мне угрожая, низвергается поток, в который соединились все великие реки мира: Нил, Ганг, Волга, Миссисипи... Только этого не хватало.

Я познакомился с Ахматовой осенью 1959-го, мне исполнилось 23 года. Были общие знакомые, повод нашелся. К тому времени я уже несколько лет писал стихи, мне хотелось, чтобы Ахматова услышала их, И мне хотелось, чтобы они ей понравились. Она жила тогда в Ленинграде на улице Красной Конницы, прежде Кавалергардской, дом 3, квартира 4. Это район Смольного, бывшая Рождественская часть. «Если такие живут на Четвертой Рождествен­ской люди, странник, ответствуй, молю, кто же жи­вет на Восьмой!» — так дурачился Мандельштам, об­ращаясь к Шилейке, впоследствии мужу Ахматовой. Недалеко, на Таврической, «башня» Вячеслава Ивано­ва, его квартира, где она бывала в молодости. Неда­леко Таврический сад, во вьюжных аллеях прячущий призраков Тринадцатого года. Недалеко Шпалерная, ныне улица Воинова, с тюрьмой, знаменитой многи­ми знаменитыми арестантами, в разное время за­ключавшей в себе первого ее мужа, ее сына, послед­него ее мужа... Ж Ленинграде на всяком месте уже что-то было, кто-то жил, с кем-то встречался. «Помните наши разговоры в феврале 14 года на Кава­лергардской?» — писал своей — и ахматовской — приятельнице Николай Владимирович Недоброво, человек, сыгравший исключительную роль в поэти­ческой, и личной, судьбе Ахматовой. Когда мне слу­чалось проезжать с ней по городу и Ахматова ука­зывала на какой-нибудь дом, и на другой, и на следующий, она обрывала себя: «Велите мне замолчать, я превращаюсь в наемного гида». Она прожила долгую жизнь и видела ничем не связанные между собою события, происходившие в одном и том же месте, и видела одну и ту же пьесу, идущую в разных декорациях. К тому же она еще и притягивала к се­бе самые невероятные совпадения, самых неожидан­ных двойников. Повторение события, отражение его в новом зеркале проявляло его по-новому. Если не случалась встреча, случалась невстреча, обе были для нее одинаково реальны и заколдованы, вещественны и бесплотны. Дни ее жизни, помимо слов, дел, ми нут, из которых они состояли, были еще годовщинами, юбилеями десятилетними, четвертьвековыми, полувековыми. Все было — «как тогда», когда-то. Время, в которое я ее узнал, и до конца ее жизни, было время пятидесятилетних дат; начала публика­ции стихов, вступления в «Цех поэтов», венчания с Гумилевым, рождения сына, выхода в свет «Вечера», «Четок», «Белой стаи». Соответственно вело себя Про­странство, прихотливо подбирая для нее дома, ули­цы. В раннем детстве она жила в Царском Селе, на Широкой; местом последней ее прописки была ули­ца Ленина в Ленинграде, бывшая Широкая. Больше тридцати лет провела она в стенах Фонтанного до­ма, дворца графов Шереметевых; гроб с ее телом стоял в Москве в морге института Склифосовского, бывшего странноприимного шереметевского дома, с тем же гербом и тем же девизом «Deus conservat omnia" . Бог сохраняет все.

Женщина, открывшая мне дверь, и гостья, в эту минуту уходившая от нее, и седой улыбающийся гос­подин, встретившийся в коридоре, и девушка, про­мелькнувшая в глубине квартиры, показались мне необыкновенными, необыкновенной внешности, но­сящей печать и тайну причастности к ее жизни. А сама она была ошеломительно — скажу неловкое, но наиболее подходящее слово — грандиозна, непри­ступна, далека от всего, что рядом, от людей, от мира, безмолвна, неподвижна. Первое впечатление бы­ло, что она выше меня, потом оказалось, что одного со мной роста, может быть чуть пониже. Держалась очень прямо, голову как бы несла, шла медленно и, даже двигаясь, была похожа на скульптуру, массив­ную, точно вылепленную — мгновениями казалось, высеченную, — классическую и как будто уже виден­ную как образец скульптуры. И то, что было на ней надето, что-то ветхое и длинное, возможно, шаль или старое кимоно, напоминало легкие тряпки, на­кинутые в мастерской ваятеля на уже готовую вещь. Много лет спустя это впечатление отчетливо всплы­ло передо мной, соединившись с записью Ахматовой о Модильяни, считавшем, что женщины, которых стоит лепить и писать, кажутся неуклюжими в пла­тьях.

Она спросила, пишу ли я стихи, и предложила прочесть. В одном стихотворении была строчка: «Как черной рыбой пляшет мой ботинок». Когда я кончил читать, она сказала: «Мы говорили — ботинка» (то есть женского рода). Через несколько лет я читал стихи о Павловске, и там было такое место: «И ходят листья колесом вкруг туфля». Она произнесла: «Мы бы сказали — туфли». Я напомнил про ботинку, что-то сострил насчет моих сапожных просчетов, ей не понравилось.

Женщина, впустившая меня в квартиру, внесла блюдечко, на котором лежала одинокая вареная мор­ковка, неаккуратно очищенная и уже немного под-сохлая. Может быть, такова была диета, может быть, просто желание Ахматовой или следствие запущен­ного хозяйства, но для меня в этой морковке выра­зилось в ту минуту ее бесконечное равнодушие — к еде, к быту, чуть ли не аскетичность и одновремен­но ее неухоженность, и даже ее бедность.

Я застал ее в сравнительно благополучные годы. Литфонд выделил ей дачу в Комарове, дощатый до­мик, который она скорее добродушно, чем осуждаю­ще, называла Будкой, как хатку под Одессой, где она родилась. Его и сейчас можно видеть, один из четы­рех на мысочке между улицами Осипенко и Озер­ной. Как-то раз она сказала, что нужно быть неза­урядным архитектором, чтобы в таком доме устроить только одну жилую комнату. В самом деле, кухонька, комната средних размеров, притом довольно темная, а все остальное — коридоры, веранда, второе крыль­цо. Один угол топчана, на котором она спала, был без ножки, туда подкладывались кирпичи. Когда в 1964 году она поехала в Италию получать литературную премию, некоторые носильные вещи пришлось брать взаймы; по возвращении я отнес шерстяной свалявшийся шарф вдове Алексея Толстого. Те, с кем она жила в Ленинграде в одной квартире, Ирина Николаевна Пунина (это она открыла мне дверь), дочь последнего мужа Ахматовой, и Аня Каминская, его внучка, не могли уделить ей достаточно внимания, у них были свои семьи, заботы, дела, а тут требовалась самоотверженность. Нина Антоновна Ольшевская, у которой она чаще всего останавливалась в Москве, Мария Сергеевна Петровых, Ника Николаевна Глен, в разное время дававшие ей пристанище, были са­моотверженны, были по-настоящему добры к ней, предупредительны. Однако это были приюты, не свой дом.

Бездомность, неустроенность, скитальчество. Готов­ность к утратам, пренебрежение к утратам, память о них. Неблагополучие, как бы само собой разумеюще­еся, не напоказ, но бьющее в глаза. Не культивируе­мое, не — спутанные волосы, не — намеренное занашивание платья до дыр. Не поддельное — «три месяца уже не дают визу в Париж». Неблагополучие как норма жизни. И сиюминутный счастливый пово рот какого-то дела, как вспышка, лишь освещал не­счастную общую картину. «Выгодный" перевод, кото­рый ей предлагали, означал недели или месяцы уто­мительной работы, напоминал о семидесятирублевой пенсии. Переезд на лето в Комарове начинался с по­ исков дальней родственницы, знакомой, приятель­ницы, которая ухаживала бы за ней, помогала бы ей. Вручение итальянской премии или оксфордской мантии подчеркивало, как она больна, стара. Точно так же ее улыбка, смех, живой монолог, шутка подчерки­вали, как скорбно ее лицо, глаза, рот.

В последние годы двое-трое из близких к ней лю­дей очень осторожно, не впрямую, заводили с ней разговор о завещании. Дело заключалось в том, что, когда ее сын Л.Н.Гумилев был в лагере, Ахматова, чтобы после смерти, как она выражалась, «за барах­ лом не явилось домоуправление», составила завеща­ние в пользу Пуниной. После освобождения сына она сделала запись (в одной из своих тетрадей и на отдельном листе бумаги) об отмене прежнего заве­щания, что автоматически означало, что ее единст­венным наследником становится сын. Эта запись, од­нако, не была заверена нотариусом. Она спросила меня, что я об этом думаю. Я ответил, что, по-моему, она не должна оставлять в каком бы то ни было виде завещания, направленного против сына. Она тотчас взорвалась, закричала о лжедрузьях, о нищей старухе. Через несколько дней опять заговорила на эту тему: сцена повторилась. И еще раз. 29 апреля 1965 года в конце дня она вдруг сказала: «Давайте вызовем такси, поедем в нотариальную контору». Тогда она жила уже на Ленина, контора находилась на Моисеенко, недалеко от Красной Конницы. Оказался очень высокий третий этаж, крутая лестница. Такие подъемы были противопоказаны ее послеин-фарктному сердцу, я предложил вернуться и вызвать нотариуса домой на час, когда никого в квартире не будет. Она начала медленно подниматься. В конторе было пусто, кажется, еще один посетитель. Она груз­но опустилась на стул. Я попросил нотариуса выйти из-за перегородки. У него оказались обожженные лицо и руки, блестящая натянутая кожа. Ахматова сказала: «Я разрушаю прежнее свое завещание». Он объяснил, что это надо сделать письменно. Она поч­ти простонала: «У меня нет сил много писать». До­говорились, что он продиктует, я напишу, а она под­пишет. Так и сделали. На лестнице она или я что-то сказали про Диккенса. А когда вышли на улицу, она с тоской произнесла: «О каком наследстве можно го­ворить? Взять под мышку рисунок Моди и уйти». (За­мечу в скобках, что после смерти те, кто не имели на архив Ахматовой никакого права, но в чьих ру­ках он оказался, устроили позорную борьбу за него, состоялось позорное судебное разбирательство, в результате рукописи расползлись по трем разным хра­нилищам, и при этом неизвестно, сколько и каких разрозненных листков прилипло к чьим рукам.)

Неблагополучие — необходимая компонента судь­бы поэта, во всяком случае поэта нового времени. Ахматова считала, что настоящему артисту, да и во­обще стоящему человеку, не годится жить в роско­ши. «Что это он фотографируется только рядом с дорогими вещами? — заметила она, рассматривая в журнале цветные фотографии Пикассо. — Как бан­кир». Вернувшись из Англии, она рассказала о встре­че с человеком, занимавшим в ее жизни особенное место. Сейчас он жил, по ее словам, в прекрасном замке, окруженном цветниками, слуги, серебро. «Я по­думала, что мужчине не следует забираться в золо­тую клетку». Когда Бродского судили и отправили в ссылку на север, она сказала: «Какую биографию де­лают нашему рыжему! Как будто он кого-то нароч­но нанял». А на мой вопрос о поэтической судьбе Мандельштама, не заслонена ли она гражданской, общей для миллионов, ответила: «Идеальная».

Она притягивала к себе не только своими стиха­ми, не только умом, знаниями, памятью, но и под­линностью судьбы. В первую очередь подлинностью судьбы. Я кончил школу через три месяца после смерти Сталина, через два после освобождения ев­рейских врачей. Неизбежное для юности недоволь­ство старшими, «отцами», попытки через бунт осво­бодиться от их влияния получили пищу во внезапно открывшихся их трусости, слепоте, лицемерии, бес­силии, не говоря уже о подлости, раболепии: в уг­лубленное понимание причин прямолинейный ум не хотел вдаваться, эгоистичная душа была не гото­ва к сочувствию. Одновременно, неизбежные для юности поиски авторитета приводили к разочаро­ваниям: при близком рассмотрении авторитет офи­циальный оказывался дутым, подпольный — ущербным.

В московском «Дне поэзии» 56-го года была напе­чатана элегия Ахматовой «Есть три эпохи у воспо­минаний...». Я не мог отдать себе отчет в том, чем это поразило меня больше: тем ли, что она еще жи­ва, или содержанием и красотой. За десятилетия, что прошли с тех пор, эти белые стихи, тотчас запомненные, много раз всплывали в сознании, по поводу и без повода, наполняясь содержанием, прежде не прочитанным, упущенным, ахматовским, равно как и впитанным, пережитым, своим. Это была новая Ах­матова, и вместе с тем узнаваемая, выглядывающая из «Эпических мотивов». В следующий раз я увидел «Есть три эпохи» в сборнике 1961 года, так называ­емой «лягушке» — по зеленому цвету переплета, — в цикле с «Так вот он, тот осенний пейзаж...» (читает­ся пейзаж, как привыкла произносить Ахматова) и четверостишием «И голос тот уже не отзовется». Впе­чатление от четверостишия было ослепительное, на время оно полностью затмило элегию. «Ликуя и скор­бя». «Все кончено». Все было обязательно, интонация неотменима, власть каждого слова несомненна. Но главное — звук. Несколько поэтов, чьи стихи сосед­ствовали с этими в альманахе, казалось, могли «до­говориться» между собой. Можно было представить себе, что вот Пастернак продекламировал «Свеча го­рела», затем Цветаева «Читателей газет», Заболоцкий «Прощание с друзьями» — и та же Ахматова «Есть три эпохи». Но что-то в женщине, которой принес­ли морковку, выходило за .край и этого нового, и всех прежних известных мне стихотворений, при­сутствовал в словах, которые она изредка произно­сила, звук, вообще, как я тогда подумал, не вмещав­шийся в стихи. Ни в каком поэтическом хоре не звучал, не мог звучать такой голос, словно выхвачен­ный из хора плачущих над тем, кто сам уже безмол­вен. «Где больше нет тебя». В то же время эти не­сколько прощальных слов не скрывали, что они составлены с искусством, в стихах был «эффект», стро­ка обрывалась на «И песнь моя несется...», то есть все кончено, а песнь все-таки несется.

Школьный учитель литературы, он же директор школы, невысокий, физически сильный, с монголь­ским разрезом глаз и твердым подбородком сорока­летний орденоносец, не вел о своем предмете пустых разговоров, не занимался тонкостями. Про Ахматову, когда речь пошла о Постановлении ЦК 1946 года, он сказал: «С ней просто. Она сама была некрасивая, а всю жизнь любила очень красивого человека. Он на нее не обращал внимания, отсюда упадничество». Центром урока был план темы, сочинения на тему. Любую. Возможную на экзамене — мы писали толь­ко малую часть планируемых. Вступление. Содержа­ние. Заключение. Римские цифры, арабские цифры. Строчные буквы: а), б), в)... Пункт четвертый: «Бли­зость Онегина к декабристам; а) «Ярем он барщины старинной оброком легким заменил»; б) «Зато читал Адама Смита»; в) черновой вариант «Судьба царей, в свою чреду, все подвергалось их суду». Его подход к литературе был честным. Он требовал знания изуча­емых произведений, задавая на лето конспектировать «Войну и мир», я с удовольствием делал это, по гла­вам, получилась толстая тетрадь. Он не требовал люб­ви к литературе, которая в России исторически счи­тается более обязательной, чем любовь к химии. Не требовал, чтобы мы любили «Мать» Горького так же, как «Войну и мир». Он диктовал планы. «Образ Пет­ра Безухова». Его значение в романе. Отношения с другими героями. Внешность, поступки, качества ха­рактера. «Образ Павла Власова». Его значение в ро­мане. Отношения с другими героями. Внешность, по­ступки, качества характера. Он выводил литературу на уровень, на котором книги были равны друг дру­гу. Собственно говоря, то же самое было на уроках дающий человек имел такое же ускорение, что и падающий камень. И на биологии: у паука то­же было сердце, только система кровообращения не­замкнутая. Нам преподавали не изящную словесность, не заставляли сопереживать положительным персо­нажам, зато и не говорили, как через тридцать лет моим детям: «Евгений Онегин был одет во все ненаше». Нравилась тебе поэма «Двенадцать», не нрави­лась, ты должен был знать, что она обличает царизм и воспевает революцию. Мысль гнулась, но чувство оставалось нетронутым. Ты мог быть очарован «Сероглазым королем» и, разбуженный ночью, отрапор­товать, что стихотворение упадочно и порочно.

Ахматова говорила, что, сколько она ни встречала людей, каждый запомнил 14 августа 1946 года, день Постановления ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград», так же отчетливо, как день объявления войны. Это был первый послевоенный год, и меня отправили к родственникам в маленький латвийский город Лудзу (Люцин), подкормиться. Дом тетушки стоял на пло­щади, прямо против него, через тротуар, располага­лась деревянная трибуна, мимо которой по праздни­кам проходила демонстрация. Мне было десять лет, я лежал на горячих от солнца крашеных досках три­буны и что-то читал, когда с газетой в руках появил­ся двоюродный брат, рижанин, старшеклассник, и, изображая строгость, проговорил: «Что это у вас в Ленинграде за безобразие творится, распустились!» Я стал читать газету и даже в такой специфической подаче уловил пленительность и, как я сейчас бы сказал, драматизм, а потому и правду стихов, приве­денных обрывками, почувствовал притягательность фигуры, в которую летели камни. И конечно же у меня не было никаких сомнений в том, что после Постановления Ахматова навеки сгинула. . Словом, идя на Красную Конницу, я ждал встречи с великой, несдавшейся, таинственной, легендарной женщиной, с Данте, с поэзией, с правдой и красо­той— встречи, которой «не может быть», — и эта встреча случилась. Разочарования не было. Неожиданной, но сразу же узнанной и словно бы само собой разумеющейся была обреченность во всем ее облике, словах, жестах, обреченность окон­чательная и признанная ею, так что уже излучавшая силу. Как и все, чьи первые визиты к ней я наблю­дал потом, я, по позднейшему определению Марии Сергеевны Петровых, «вышел шатаясь», как герой раннего ахматовского стихотворения, плохо сообра­жая, что к чему, что-то бормоча и мыча. Я уходил, ошеломленный тем, что провел час в присутствии человека, с которым не то чтобы у меня не было ни­каких общих тем (ведь о чем-то мы этот час гово­рили), но и ни у кого на свете не может быть ниче­го общего. Я поймал себя на том, что мне уже не важно, понравились ей мои стихи или нет, а важно, что они ею просто услышаны.

«Смиренная, одетая убого, но видом величавая жена». Стоя на троллейбусной остановке после очередного визита к ней, я поймал себя на том, что уже некото­рое время машинально повторяю эти строчки, и тот­час усмехнулся тому, что слишком уж она похожа на эту пушкинскую «школьную надзирательницу», как буд­то нарочно похожа. Я тут же одернул себя, подумав, что своей усмешкой тоже толкую превратным обра­зом «понятный смысл правдивых разговоров».

Однажды она обронила: «Мы вспоминаем не то, что было, а то, что однажды вспомнили». После ее смерти я стал вспоминать ее и с тех пор вспоминаю свои воспоминания. Но она оставляла о себе воспо­минания с секретом. Например, как-то раз рассказы­вая про свой не-роман с Блоком, она с брезгливос­тью отозвалась о глубинах и изобретательности человеческой пошлости; некто, прочитав в «Поэме без героя»: «А теперь бы домой скорее Камероновой галереей», — стал делать намеки на возможные ее связи, чуть ли не адюльтер, с кем-то из обитателей царского дворца. Она сделала упор именно на изо­щренности безнравственного ума, и с расставленны­ми таким образом ударениями это замечание много лет хранилось в моей памяти вместе с другими в этом духе. Но также и вместе с разрозненными, про­изнесенными в разное время упоминаниями кон­кретно о Царском Селе.

В другой раз она продекламировала шуточные царскосельские стихи, связанные с приездом в Рос­сию французского министра Люббе: он не знал про недавний морганатический брак великого князя Пав­ла Александровича и княгини Палей, бывшей преж­де женой Пистолькорса, и обратился к императрице:

Ou est Prince Paul, dites-moi, Madame?-

спросил Люббе, согнувши торс.
из свиты брякнул Пистолъкорс.

* Скажите, Государыня, где Князь Павел?.. — Он уехал с моей женой! (фр)

Она рассказывала о княгине Палей как о царско-селке, хотя не помню наверное, говорила ли, что бы­ла с нею знакома. Сказала, что читала ее мемуары; «Малоинтересные — ненаблюдательной, неодарен­ной дамы». После революции ее мужа держали в Пе­тропавловской крепости. «Она возила в санях ему передачи. Потом его расстреляли, ночью, во дворе крепости. Она уехала в Швецию: дочери, увидев ее, все поняли и заплакали. В книге две фотографии: молодой петербургской красавицы — и глубокой старухи, а разница несколько лет». Затем коротко передала подробности смерти ее двадцатилетнего сына Владимира, поэта, сброшенного в шахту в Ала-паевске через полгода после расстрела мужа. г

Б подаренном мне экземпляре «Аппо Вогшш» она сделала несколько помет и исправлений, над стихо­творением «Зажженных рано фонарей» надписала название «Призрак» и исправила «ты глядишь» на «царь глядит» и «светлыми» на «темными»: «И стран­но царь глядит вокруг пустыми темными глазами».

В заметках к «Поэме без героя» она написала о подруге молодости, Глебовой-Судейкиной: «Ольга тан­цевала Ьа с!ап$е гшзе гёуёе раг ОеЪшзу, как сказал о ней в 13 г К. В.» (русский танец в грезах Дебюсси). И еще раз: «Ьа йапзе шззе в Царскосельском дворце». В воспоминаниях другой, еще более давней подруги, В. С. Срезневской, редактированных, если отчасти не продиктованных ей Ахматовой, описывается такой эпизод: «Отошли в область прошлого Версальские и английские кущи Ц. С. и Павловска, лунные ночи с тоненькой девочкой в белом платьице на крыше зе­леного углового дома («Какой ужас! Она лунатик!») и все причуды этого вольнолюбивого ребенка, купанье в ручейке у Тярлева беленьких (негде было заго­реть!) стройных ножек, — и ласковый голос вел. кн. Владимира Александровича, совершавшего пешком с адъютантом утреннюю прогулку: «А если вы просту­дитесь, барышня?» — и ужас узнавшей о наших про­казах все той же m-mе Винтер, обещавшей расска­зать «все» нашим родителям, и наше смущение перед красивым стариком, так мило сделавшим нам заме­чание». И на плане Царского Села, сделанном рукой Ахматовой, ею обозначен дворец великого князя Вла­димира Александровича (отца КВ., Кирилла Влади­мировича).

В списке «Даты и адреса» Ахматова после заметки «С 2-х до 16 лет Царское Село» перечисляет:

  1   2   3   4   5

Добавить документ в свой блог или на сайт

Похожие:

Книга написана тринадцать лет тому назад, была напечатана тогда почти целиком в журнале и сразу вышла отдельным изданием. Потом ее издали в Англии, сша, Германии, Франции и Китае. iconКнига противостоит злу, суховею, коммунистическому режиму. Написана...
Первое издание книги появилось в Нью-Йорке в 1988 году, в переводе на английский. Затем она была напечатана в серии Penguin-Books...

Книга написана тринадцать лет тому назад, была напечатана тогда почти целиком в журнале и сразу вышла отдельным изданием. Потом ее издали в Англии, сша, Германии, Франции и Китае. iconНе просто первое по времени возникновения и одно из важнейших художественных...
Хронологические рамки романтизма характеризуются относительной одновременностью начала (1790-е годы) и неопределенностью завершения...

Книга написана тринадцать лет тому назад, была напечатана тогда почти целиком в журнале и сразу вышла отдельным изданием. Потом ее издали в Англии, сша, Германии, Франции и Китае. iconКнига была написана Беряевым за восемь лет до смерти. Черновик ее...
Кламаре и Пиле. Работа над рукописью продолжалась фактически до последних лет жизни философа. Книга вышла уже после смерти Бердяева,...

Книга написана тринадцать лет тому назад, была напечатана тогда почти целиком в журнале и сразу вышла отдельным изданием. Потом ее издали в Англии, сша, Германии, Франции и Китае. iconКнига была написана Беряевым за восемь лет до смерти. Черновик ее...
Кламаре и Пиле. Работа над рукописью продолжалась фактически до последних лет жизни философа. Книга вышла уже после смерти Бердяева,...

Книга написана тринадцать лет тому назад, была напечатана тогда почти целиком в журнале и сразу вышла отдельным изданием. Потом ее издали в Англии, сша, Германии, Франции и Китае. icon2, 4, 7 вопросы. Романтизм в Германии
Хронологические рамки: одновременность начала (1790-е годы) и неопределенность завершения (1820–1830-е – в Англии и Германии, 1870–1880-е...

Книга написана тринадцать лет тому назад, была напечатана тогда почти целиком в журнале и сразу вышла отдельным изданием. Потом ее издали в Англии, сша, Германии, Франции и Китае. iconЛюдмила Евгеньевна Улицкая
«Новом мире» вышла повесть «Сонечка» (1992). В 1994 это произведение было признано во Франции лучшей переводной книгой года и принесло...

Книга написана тринадцать лет тому назад, была напечатана тогда почти целиком в журнале и сразу вышла отдельным изданием. Потом ее издали в Англии, сша, Германии, Франции и Китае. iconПлан Введение. Основоположник исторической школы Основные этапы исторической школы Германии
Оппонентом классической школы, возникшей в целом в Англии — Франции, стала историческая школа Германии

Книга написана тринадцать лет тому назад, была напечатана тогда почти целиком в журнале и сразу вышла отдельным изданием. Потом ее издали в Англии, сша, Германии, Франции и Китае. iconЧто в алиби тебе моем?
Германии. Идея оказалась хорошей и вскоре люди готовые за ваши деньги рассказать всем, где вы были и что вы делали, пока вы на самом...

Книга написана тринадцать лет тому назад, была напечатана тогда почти целиком в журнале и сразу вышла отдельным изданием. Потом ее издали в Англии, сша, Германии, Франции и Китае. iconРеферат на тему: «любовная лирика а. Ахматовой»
Первые стихи Анны Ахматовой появились в России в 1911 году в журнале "Аполлон". Почти сразу же Ахматова была поставлена критиками...

Книга написана тринадцать лет тому назад, была напечатана тогда почти целиком в журнале и сразу вышла отдельным изданием. Потом ее издали в Англии, сша, Германии, Франции и Китае. iconЭлизабер Клэр Профет Родственные души и близнецовые пламена Soul Mates and twin Flames
Эта книга была первоначально опубликована на английском языке н напечатана в США русское издание этой книги опубликовано в соответствии...



Образовательный материал



При копировании материала укажите ссылку © 2013
контакты
lit-yaz.ru
главная страница